В отношении нашего народа к потоку крови тридцатых годов есть угрюмая, трудная двойственность.
Люди читали и слышали обо всем: о семьях, выброшенных зимой в степь - и детях, отданных в интернат из-за того, что арестованный папа не в том учреждении работал, о нагруженных трупами ямах - и конвое, который пристрелит того, кто не может идти, об индийском неравенстве тех, кто, по удачному выражению мемуариста, любил мебель красного дерева целыми гарнитурами - и тех, кто в это же время умирал от голода прямо на улице, под чужим окном.
Люди все это знают.
Но знать не хотят.
"Трудное было время, но так было надо". "Зато не воровали". "Иначе бы войну не выиграли". "У меня самого деда арестовали, но потом разобрались и выпустили. Настоящих шпионов тоже много было, так сразу не отличишь". "Страну без жертв не поднять". "Не знаю, кого там сажали, у меня никого не посадили". "Ну да, тяжело приходилось. Но..."
Государство в этом вопросе идет за людьми.
За этим смутным и мутным - "ну да, но".
Государство поочередно отвешивает поклоны в разные стороны: то Иосифу Непрекрасному, то Бутовскому полигону, то юбилею очередной зоны, то стене скорби в честь политзаключенных.
Государство своим маленьким мозгом огромного динозавра понимает: кланяться одним овчаркам, полушубкам, сторожевым вышкам и сапогам - неприлично. А кланяться одним жертвам - это значит пойти против двойственности, против угрюмого коллективного сомнения, против этого "ну да, но".
Как сделать так, чтобы двойственность исчезла?
Чтобы не было никаких "но", а было только одно: сострадание и высокая печаль.
Нужно начать лучше жить.
Нужно стать шире, добрее, внимательнее - потому что счастливее.
Потому что только очень хороший человек может, страдая сам, - одновременно жалеть других, жалеть чужих, жалеть уже умерших, прежних, и, главное, не видеть никаких оправданий для зла, для самого процесса страдания.
Он может посмотреть сверху, когда стоит здесь, на земле.
Обычный человек так не может.
Ему нужны деньги, чтобы купить билет на самолет и взлететь - и только там, под самыми облаками, он облегченно вздохнет, он полюбуется миром, и что-то поймет, и попросит прощения, и простит.
А пока ему плохо - он так и будет ворчать, что "так надо" и "зато войну выиграли".
Пока он сам привык то охранять, то сидеть, то кого-нибудь бить, то быть битым, пока его собственный дом, его жизнь, его мир - кажутся ему шаткими и уязвимыми, ему нужно и оправдание зла.
А то мало ли. Ходят тут всякие. Протянешь палец - руку откусят. Сначала Сталин у них виноват, а потом ты сам у них виноват. Может, тогда и сажали не тех, но вот этих, сейчас - я бы точно всех пересажал. И так далее.
Нужно стать глупо, банально счастливее - и тогда новая русская нация, созданная в том числе и на океане крови тридцатых годов, перестанет бояться воспоминаний о том кошмаре, из которого родилась, перестанет злорадствовать, сомневаться, прекратит говорить "ну да, но" и "зато".
И тогда она взглянет на все эти степи и ямы, на эти тюрьмы и интернаты, конвои и вышки - откуда-то сверху, из-под облаков, откуда счастливое будущее всегда смотрит на страшное, умирающее от голода прошлое.
И скажет ему: прости.
И скажет ему: я люблю тебя, и я с тобой.